Психоаналитическая студия

Елены Урбанович

Запись на консультацию:

тел.: +7 (926) 521-36-24
e-mail:
skype: elenaurb1
 
 
 
 
 

Новое на сайте

 

Детские страхи

Детские фантазии

Детская интернет-зависимость

 

Психологическая готовность ребенка к школе

 
 

"Дорогой первоклассник", передача "PRO Жизнь" на ТВ Центр

 

В данном разделе новостей нет.

Двойная ориентация нарциссизма

Лу Андреас-Саломе

Вводное слово от переводчика

Лу Андреас-Саломе (1861-1936) скорее больше известна как друг великий людей – особенно Ницше, Рильке, Фрейда – чем исследователь психоанализа. Однако последнюю треть своей жизни она была практикующим психоаналитиком и опубликовала ряд статьей по вопросам психоанализа. Ни одна из этих работ не была переведена на английский язык, да и немецким оригиналам было уделено мало внимания. И это не удивительно, учитывая все объемы написанного и факт того, что даже для немцев тот напыщенный стиль, который использовала в своих трудах Лу Андреас-Саломе, был сложным для понимания. На нее снова обратили внимание после того, как Эрнестом Пфайффером был переиздан дневник, который она вела в течение того времени, что была учеником Фрейда в Вене в 1912-1913 годах, и который только сейчас выходит под название «В школе Фрейда». В книге вы найдете не только мастерски описанные эпизоды из общения с Фрейдом, Тоском, Юнгом, Адлером, Ранком и другими представителями того времени, в какой-то момент времени отделившимися от Фрейда, но и четкий интуитивный ответ творческого человека на революцию Фрейда.

 

В своем дневнике, а позднее и в длинном эссе «Мои слова благодарности Фрейду», опубликованном по случаю 75-летия Фрейда, она описала, как, с ее точки зрения, психоанализ проясняет творческую работу, для нее и для других. Она, как Фрейд и аналитики после него, видела источник творчества в бессознательных потоках, скрытых, но также и раскрытых эго, однако только для некоторых представителях искусства. В настоящей работе она также попыталась показать, что в бессознательном сохраняется и проявляется творческий источник не только в искусстве, но и двух других весьма интересных для нее как для женщины и философа сферах, а именно – объекте любви и нравственном поведении.

 

Лу Андреас-Саломе считала, что объединяющий элемент этих разных явлений нужно искать в первичном нарциссизме, первой и неохотно оставленной позиции либидного вложения. Отметим, что данная концепция была ей лишь озвучена, а корни ее можно найти многим ранее в нравственных, романтических, мифических трудах немецких писателей в литературе 19 века после Гёте. Но факт того, что данная концепция имеет свою культурную особенность, не уменьшает ее значимости.

 

Многое, что Лу Андреас-Саломе связывала с определенной «направленностью» нарциссизма, мы сегодня относим к регрессии к примитивным эго функциям. Расплывчатость разделения эго и объекта на примитивной стадии развития может немного сохраняться и обеспечивать условия для таких состояний, которые наш автор приписывает остаткам раннего союза матери и ребенка. Возможно, мы просто предпочитаем смотреть на эго сторону одного и того же явления, однако чем детальнее мы изучаем предположительное раннее единство, тем точнее нам удается разглядеть специфические примитивные объекты, подвергающиеся примитивной обработке ранним эго.

 

Несмотря ни на что, я считаю, что это ценная работа, так как она напоминает нам о ряде аспектов теории либидо, которые даже сейчас не используются в полной мере, в основном из-за того, что психологии эго потребовалось время для того, чтобы достичь своего прежнего состояния. В своих исследованиях психотических и пограничных состояний мы признаем важность угрозы потери объекта, однако не обращаем внимания на важность либидной стороны единства матери и ребенка.

 

В моем переводе я опустил только несколько длинных сносок, которые не влияют на понимание оригинального текста. Госпожа Ева Кесслер любезно согласилась тщательно вычитать мой перевод и внесла ряд предложений для улучшения английской версии.

 

Стенли А. Ливи (Нью Хэвен, Конн.)

I

Совсем недавно стала очевидной растущая значимость фрейдовской концепции нарциссизма, - что можно объяснить тем фактом, что термин мало обсуждался даже оппонентами и противниками, как если бы более ранние термины распространялись на эту же концепцию. Поначалу все так и было, в то время, когда нарциссизм был синонимомом аутоэротизму. Позднее, когда Фрейд использовал его в описании той либидной фазы, в которой после аутоэротического смешения младенцем себя и мира выбор первого объекта падал на сам субъект; в дальнейшем он затронул более обширный вопрос. «… Слово «нарциссизм» подчеркивает тот факт, что эгоизм – это также либидное явление; или, говоря другими словами, нарциссизм можно описать как либидное дополнение эгоизма».[1]

 

Таким образом, нарциссизм не ограничивается одной лишь фазой либидо, это еще и часть нашей любви к себе, которая присутствует на всех фазах. Это не просто примитивная точка пути развития, а непрерывно присутствующий элемент для всех последующих объект-катексисов либидо,- которое, кстати, согласно метафоре Фрейда, протягивает ложноножки к объектам, как амеба, и отдергивает их только по необходимости. Согласно концепции нарциссизма Фрейда, психические энергии «существуют бок о бок в состоянии нарциссизма и неразличимы посредством нашего грубого анализа; и только при катексисах объектов можно отличить либидо, сексуальную энергию, от энергии эго инстинктов». Значит, она определена как лимитирующая концепция, на которую не может натолкнуться анализ, пока не будет вынужден столкнуться с ней в ходе терапии, в тот момент, когда патологические нарушения начинают анализироваться, и начинает восстанавливаться здоровье. «Больной» и «здоровый» обозначают ложные или верные взаимоотношения двух внутренних тенденций, в то время как они ограничивают или дополняют друг друга.

 

Так как обе тенденции подразумевают единую личность, они не ясно разграничиваются растущим сознанием Я. Это в дальнейшем затрудняет понимание того факта, что при включении либидо что-то начинает происходить в противовес индивидуальности: личная идентичность возвращается к предварительному состоянию, в котором она являлась всем, также как и все в целом являлось ей. Если концептуально инстинкты самосохранения и самоутверждения должны быть отделены от либидных инстинктов, тогда либидо должно представлять собой связующее звено между желанием индивидуальности и противоположным движением к слиянию. При этой двойной ориентации нарциссизма отношения либидо будут выражены в нашей привязанности к первоначальному состоянию; мы остаемся погруженными в него на все время развития, как растения, вкопанные в землю, несмотря на противоположный рост в сторону света. Даже физические процессы секса и воспроизведения связаны с элементами, которые остаются недифференцированными, а эрогенные зоны – это остаточные явления инфантильного состояния, от чего органы давно были отделены в целях самосохранения.

 

Не возникает даже сомнений в одностороннем предубеждении в отношении неоднозначности нарциссизма, - а именно, сделать либидо ответственным за эго инстинкты (как если бы, например, мы считали потребность в еде формой слияния с внешним миром), или же, наоборот, подчинить либидо агрессивным стремлениям (как если бы это было разновидностью скупости эго). Нет сомнения в теоретической недопустимости этого. Скорее здесь включены знания внутренних различий, которые сохраняются по причине двойственной терминологии, а не насильно объединяются. Задача фрейдовского психоанализа – следовать за обстоятельствами существования как можно дальше и как можно глубже, и только для этой цели мы используем ежедневные полярности эго инстинктов и сексуальных инстинктов. Таким образом, мне кажется опасным не подчеркнуть неотъемлемую двойственность концепции нарциссизма и оставить вопрос неразрешенным, позволив нарциссизму означать только самосохранение. Я бы хотела остановиться на менее очевидном аспекте; постоянном чувстве идентификации с тотальностью; и хотела бы сделать это с учетом трех факторов: объект-катексиса, ценностного суждения и нарциссической трансформации в художественном творчестве.

 

Но сначала я бы хотела рассказать о маленьком мальчике, благодаря которому я смогла пронаблюдать с особой тщательностью, как формируется эго не только удовлетворением сознательного самосохранения, но и депривацией удовольствия пассивного впитывания у еще не дифференцированной целостности. В процессе одновременной депривации и компенсации ребенок превратился из ранее ласкового и доверчивого в слезливого и раздражительного, ударил свою любимую мамочку, не играя – и был то взбешен, то тревожен. Сам он не мог выразить свои чувства словами, но они очень точно отражены во фразе такого же маленького страдальца, но уже умеющего выражать себя словами, вот как он горько упрекал своего разозлившегося отца: «Ты такой непослушный, а я такой грустный». Первопричина стала ясна, когда исчезла проблема после того, как ребенок перестал говорить о себе в третьем лице, и, как болезненно режущийся зуб, появилось первое «Я». Поначалу новое слово употреблялось только в бытовых столкновениях с окружающим миром, а в моменты былой гармонии «Я» заменялось словом «Мальчик». Когда его наказывали и ставили в угол, он говорил: «Я плохой», а после, когда радостно бежал в объятия своей мамы, кричал: «Мальчик хороший сейчас!» Несколько месяцев спустя слово «мальчик» полностью исчезло; в дверях появлялся совсем не похожий на озадаченного и раздражительного ребенок и с чувством собственного достоинства заявлял: «А вот и Я».

 

И теперь глубоко сидящая болезнь – первоначальная рана каждого из нас – прекратила свое долгое существование; казалось, было внешне установлено непонимающее самоунижение обращения в личность, которое было вне рамок понимания. С каждым ударом, с каждым криком на любимого человека, каждой мстительной вспышкой тлеющее удовольствие вспыхивало заново, как если бы он снова получал через материнские слезы болезненное наслаждение от утерянного с ней единства. Порой, как мне кажется, такой детский садизм означает вторичную натуру садизма, реверсированного все еще бессознательными идентификациями, и показывает, как удивительно тесно связан с ним эдипов комплекс. Он получает силу от фокусирования размытой эмоции на канале самосознания и на агрессии эго.

 

Конечно же, генезис «Я» не положил конец внутреннему конфликту. Это произошло благодаря событию, которое бывает не так уж редко и имеет, возможно, иные источники происхождения, но которое в данном случае явно было необходимой ему компенсацией за потерю универсальности. Мальчик в своем новом мире познаний завел себе невидимого друга, физическое обличие которого взял из книги с картинками – веселый мальчик, выпрыгивающий из группы детей, с венком из цветов на голове, надпись под картинкой гласила: «Пришел Май». «Май» с тех пор существовал как роковой двойник и дополнение самого мальчика. Теперь это было его обязанностью принимать по необходимости позицию прямо противоположную позиции мальчика: быть счастливым или печальным, хорошим или плохим, поощренным или наказанным, даже мертвым или живым. Если мечты ребенка удовлетворялись недостаточно, он в таком случае наслаждался беспрепятственным осуществлением желаний Мая, однако если изобилие счастья переполняло его (как, например, в Рождество при лицезрении новогодней елки и массы подарков), он коротко заявлял: «Сегодня для Мая ничего нет».

 

Понятно, что ни при каких обстоятельствах злобе и зависти не было места. Когда «Май» был счастлив, ребенок был утешен, а когда на «Мая» не обращали внимания, он сдерживал себя, - с единственно истинной самоотверженностью, которая длится до тех пор, пока ребенок не добьется владения собой. Как только подтверждается его самообладание, «Май» все реже появляется на сцене, ему пришлось проделать долгий путь обратно к своему прежнему жилищу. Позднее он все-таки перебрался поближе, в итоге ему пришлось удовлетвориться тем, что он ездил на поезде согласно расписанию. Когда я ездила в Баварию, «Май» был моим спутником, - и, так сказать, умер в моем доме, и Бавария стала последним его прибежищем. Таким образом, когда у мальчика спрашивали, где Я, он отвечал: «Лу сейчас на небесах». Достаточно сказать, что у него было сильное чувство самосознания и уверенности в себе, впоследствии такое сильное, что было бы нелегко отыскать равного его «Я». Однако, где-то в возрасте трех лет «Май» все-таки возвращался, но только ночью: когда этот необычайно музыкальный мальчик засыпал под колыбельную, которая никогда не принадлежала только его разностороннему «Я».

 

Позднее в жизни, когда либидо приобретает сознание через эго, оно должно испытывать тревогу, когда сдерживается или подавляется борьба за власть, но и ранее оно может страдать, когда оно все еще сомневается, принимать ли конструкции, диктуемые определенно сплоченной личностью. Последнее также приводит к репрессивным попыткам, как если бы в узкое русло реки нужно вместить содержимое, которое когда-то было океаном. Миссия «Мая» - это своего рода опыт, которые надолго сохраняется в детских фантазиях, и я отмечала это у детей, значительно старше, чем этот мальчик. Я вспомнила похожий случай из моей жизни, где-то в возрасте семи лет. Это произошло в то время, когда мне пришлось отказаться от глубокой детской веры – а это значит отказаться от божественного прибежища, которое может укрыть ребенка как последняя, духовная, зародышевая оболочка: только когда она разрывается, у эго, в каком-то смысле, появляется возможность родиться. Это касалось моих впечатлений моего же отражения в зеркале. Я неожиданно осознала свое отдельное существование от всех остальных. В моей внешности не было ничего особенно – как, например, если бы я вдруг осознала, что я не такая красивая, как себе представляла, - не было вины за грех сомнения. Это скорее был факт того, что я отдельная цельная личность, и это сделало меня бездомной и обнищавшей, словно до этого у меня было теплое местечко для себя собой как части всего и каждого.

 

У детей и страдающих пациентов чаще, чем у здоровых взрослых, появляется необъяснимое чувство сдавливания границами личности до призрачного подобия существования. Нормальные взрослые теряют самообладание при обратном осознании, что их индивидуальность может исчезнуть. В случае с детьми их неустойчивое эго чувство открывает другую сторону нарциссизма, в случае с психотиком – это дезинтегрированное эго. Отсюда, нарциссизм определен как концепция, не попадающая под идею «самосохранения». Отсюда и тот факт, что психотик может рассказать нам об этом многое по причине утраты эго границ. Он отказывается от способности переноса и катексиса объектов, что возможно только при отступлении от эго, и регрессирует до уровня, когда уже нечего переносить на другую личность, даже на себя как на индивида. Как и у младенца, с которым он разделяет это состояние полу-существования, у него нет слов, чтобы описать его, - в то время как мы со всей имеющейся у нас терминологией пытаемся соединить две части в неопределенное целое, на которое можем посмотреть только с одной стороны.

 

Несомненно, всегда найдутся люди, которые по необходимости подыщут название для неописуемого, но эти названия подчеркивают лишь то качество, которому нет названия, и эти люди считают, что используют простые слова как суть. Это старомодные метафизики. Но предположим, что нам бы пришлось использовать эти неясные формулировки в других целях – разграничить практические и реальные аспекты внутренних переживаний. Так же, как можно изучать природу религии, штудируя классический язык верующих, так и в терминах метафизических выражений можно найти соответствия с аспектами существующего опыта, которые иначе останутся скрытыми от эго психологии, как звезды от дневного света. Мастера религиозного слова и великие философы обладают силой выражения, посредством которой, и это хорошо известно психоаналитикам, они способны защищать импульсы, которые исходят из первоначального господства нарциссизма. Они могут обогатить думающего ученика так же, как и речь психотика.

 

То, что может дискредитировать крестного отца нашего термина, Нарцисса, героя зеркал, так это акцент только на эротизме самонаслаждения. Не забывайте, что Нарцисс в легенде смотрел не в зеркало, созданное руками человека, а в зеркало Природы. Возможно, он видел не себя как такового в отражении зеркала, а себя как если бы он был Всем: разве не остался бы он перед зеркалом вместо того, чтобы бежать прочь от изображения. И разве на его лице помимо очарования не присутствовала меланхолия? Только поэт может нарисовать полную картину этого единства радости и печали, ухода от себя и поглощения себя, преданности и самоутверждения.

 

II

Психоаналитические исследования предоставили достаточное подтверждение яркому сравнению Фрейдом размещения любви к объекту в любви к себе, на примере акробатических действий амебы, которая может отдергивать свои ложноножки. Вот фраза св. Августина: «Я был влюблен в любовь». При более тщательном изучении объекты оказываются просто способом разгрузки излишней любви – любви, принадлежащей нам самим и не нашедшей выхода. На вопрос, как мы переводим нашу любовь к себе в объектное либидо, мы часто получаем ответ у Фрейда в концепции избытка и переполнения. Это «слишком много» с самого начала не придерживается границ эго, и даже противостоит им, что может означать, что этим управляет нарциссизм, и что оно противодействует каждому защитному акту Я, рефлексивно аннулируя его. Конечно, аналогично существует истинная любовь к себе, сознательно направленная, и получающая наслаждение от преимуществ, предусмотренных для эго, а не от чувственного удовольствия. Но даже истинную чувственность, включенную в Я, Я охотно скрывает от наблюдателя, ее избыток ставит Я в центр и обтекает его. Только в катексисе объектов либидо выражается как что-то само по себе, далее представленное в чертах объекта. На заднем фоне, однако, лежит земля, породившая его, и явная фигура объекта, маячащая перед нами, может обмануть нас, переодевшись в местные одежды. Я думаю, то, что Фрейд называет «сексуальной переоценкой», - попытка возвысить объект и наделить его атрибутами красоты и значимости – возникает здесь: это попытка сделать из объекта замену для основной всеобъемлющей целостности, что, в конечном счете, остается таким же недостижимым, как и объединенный объект-субъект. В конечном счете, каждый объект – это субститут, и в строгом психоаналитическом смысле – символ, для всего того изобилия бессознательного смысла, самого по себе неописуемого, которого с ним связано. С точки зрения либидо, ни один объект-катексис не имеет реальности, кроме этой символической. Порция удовольствия, которое извлекается из него, сравнима с тем, что Ференци когда-то назвал «удовольствие переоткрытия: тенденция заново открыть любимого человека во враждебном внешнем мире, возможно, объясняет формирование символов». К этому мы добавим само объектное либидо как существенно нарциссическое по содержанию и происхождению. Психоанализ утверждает, что более поздние либидные объекты являются переносами более ранних; по сути дела, это означает, что либидные объекты – это перемещение с более ранней недифференцированной целостности объекта и субъекта к индивидуализированному внешнему образу. Это индивидуализация объектов - не абсолют, точно так же, как мы не подчиняем себя либидно нашей собственной индивидуальности, а наоборот вынуждены недооценивать наши границы и игнорировать их.

 

Фрейд учил нас, что по причине сексуальной переоценки от излишка нарциссического либидо щедро избавляются с последующим истощением или даже нанесением вреда, - процесс реверсируется только в случае опыта ответной любви. Это особенно заметно, когда либидо, мужского качества, вступает в безудержный конфликт с эгоистическими стремлениями к господству. Чтобы пронаблюдать, как нарциссизм расширяется посредством сексуальной переоценки и подавления эго импульсов, необходимо обратиться к ситуациям, где он не подвергся мускулинизации; когда уже произошла регрессия на инфантильную фазу на постоянном расстоянии от агрессивности эго.

 

Я не буду слишком серьезно относиться к точке зрения Фрейда по поводу женского либидо, клиторальной сексуальности и вагинальной пассивности. Эта концепция не учитывает эго сторону нарциссизма, но открывает нам другую сторону, которая в ином случае остается скрытой. Выходящая за границы чувственность, и не блокирующая живительное восстановление Эгом своего примитивного состояния, самого по себе чуждого Эго, может вырасти до размеров мазохистического страдания, включая как физическую боль, так и психическое унижение. В противовес эго «… трансформация … из активности в пассивность и обратно никогда… не использует все запасы инстинктивного импульса».[2] Именно такой парадокс характерен двойственному характеру нарциссизма, с одной стороны вращающегося вокруг уверенности в себе, а с другой – вокруг покинутости в первоначальном безграничном состоянии. Фрейд также отметил: «… у нас есть все причины, чтобы считать, что чувство боли, как иные неприятные ощущения, граничит с сексуальным возбуждением и доставляет удовольствие, ради которого субъект даже добровольно будет испытывать боль» (стр. 128). Фрейд также утверждает, что мазохизм имеет вторичную реактивную природу, в силу чего наказание идет за прошлые поступки.

 

Под женским либидо я понимаю примитивное сексуальное проявление, не просто мазохистическое усиление, когда к тому же эго все еще взаимодействует, хотя и отрицательно - причиняя боль. Обратный поворот к пассивности позволяет эрогенным зонам играть свою первоначальную роль при господстве принципа сохранения и ожидания, в отличие от прямой тяги к активности. Они сохраняют отзывчивость, что стимулирует одухотворенность и изысканность физического процесса и одновременно связывает их с инфантильной эрогенностью, общий контакт между телами, не имеющий особого фокуса. Последнее, но не мене важное, это то, что клиторальная сексуальность считается рудиментом, невинностью, ненужным по отношению к генитальности – она живет до тех пор, пока женщина не родит «маленького», из себя в мир. В этот кульминационный момент женственности она приближается к уровню, достигаемому мужчиной, - она одновременно и родитель, и няня, и учитель своего ребенка. Эта деятельности доводит ее почти до уровня бисексуальности, но в тоже время и удерживаете в первичном нарциссизме: нигде больше в мире такого не увидишь, только в образе матери, которая породила себя же саму и держит себя у своей груди.

 

Как у женщин мы можем наблюдать зависть к пенису, так и у мужчин можно встретить желание порождать себе подобных (что необходимо отличать как от желания вернуться в любимую мать, которая его родила, так и от инцестуозного желания стать своим собственным отцом). Здесь, основываясь на своих собственных наблюдениях, я вижу акцент на женской модели клитора, в соответствии с инфантильным анальным эротизмом клитор считается отделяемым, как «Lumpf» в случае «Маленького Ганса» Фрейда, это можно заметить в фантазиях о беременности у мужчин-невротиков. Я ссылаюсь на это, так как мне часто кажется, что когда мальчик достигает зрелости, он ощущает это как чуждое и насильственное нападение, которое он лучше сам силой инкорпорирует, чем подчинится ему. В таких случаях это травмирует нарциссическое себялюбие, единство либидо и эго, до катексиса объектов либидным изобилием. Только позднее, в объектном катексисе, они снова объединяются в объекте.

 

Ни катексис объектов, ни сексуальная переоценка не представляют опасности для нарциссизма. Это нарциссизм ставит под угрозу объект и является виновником того, что его постоянное воздействие в итоге уничтожает объект. С самого начала объект рассматривался как своего рода замена, поэтому, чем больше объект обожают, тем быстрее в реальности он исчезает. В этом и есть элементарные и неизбежные основы типичных разочарований в любви; а не в угасании любви с течением времени или в крушении иллюзий. Нет, объект постоянно подвергается испытаниям, чтобы доказать, что он больше, чем что-то живое, что у него есть свои уникальные черты, за которые, возможно, его и выбрали, в доказательство его реальной универсальности. В процессе экзальтированной любви, чем больше объект открыто превозносится, тем менее жизнеспособным и более истощенным становится сам объект на фоне четкой символической формы. Чем горячее фанатизм любви, тем холоднее его эффект искажения, - до тех пор пока кульминационно огонь и холод едины; счастливая любовь может иметь более тяжелую судьбу, чем несчастная, которая по крайней мере дает тепло любимому, даже если оставляет партнера холодным. Склонность к символизации объекта продолжается и после половой зрелости, используя сами гениталии для нарциссической идентификации, - ей не требуется доступ к особым объектам, она распространяется на все, ничего не принимая во внимание.

 

Мне кажется, что большую часть того, что мы приписываем объектному либидо, напрямую возникает из нарциссизма, и связывается с объектами только по причине склонности к символизации. Это в основном относится к так называемой «дружбе» между представителями разного пола. В разговорах на эту тему я часто замечала, что даже объективные собеседники остерегаются называть такую дружбу «пока еще не любовь», или любовь, борющаяся против своей собственной репрессии. Я полагаю, что в таких связях все-таки присутствует сексуальность, не с самого начала направленная на партнера, берущая начало где-то еще, далее ассоциируемая с этими отношениями; - возникающая в обработке нарциссизма посредством сублимации инфантильных инстинктов. Конечно, между друзьями существует зона асексуальности, коренящаяся не во взаимном эротизме, а в чем-то третьем. Не имеет значения, происходит ли она из остатков инфантильных интересов или достигает высочайшего символического расцвета; все равно являются ли они друзьями от Бога или просто ходят вместе на рыбалку. Суть вопроса вот в чем: все то, что достигает в наших глазах наш друг – любовь, почет, даже преображение – все это исходит от этого «третьего», которое может укрепить связь сильнее, чем личный эротизм. Отделенное от цели сексуального обладания, все мыслимое, кажется досягаемым для либидо, и с сублимацией самого архаического аутоэротизма достигает спутывания Я и мира, переживаемых ? deux. В обмен на узкие рамки, налагаемые генитальной любовью определенного человека, открываются более широкие возможности для нарциссизма, который успешное развивается за пределами генитальности.

 

Непритязательная шутка: наш добрый старый аутоэротизм, когда-то распределенный по всему телу ребенка, теперь, благодаря сублимации, может подняться от конечностей к голове - истинное «повышение». С этого трамплина делается первый мощный прыжок, который передает значительность либидо культурной жизни в целом, это перемещение с либидного акцента физического на мир объективного центрирования, от инфантильной самоозабоченности к конфронтации с миром. А мир не прикрыт символически, а оценен и используем. При нормальных или возможно идеальных обстоятельствах все-таки нарциссизм дает толчок максимальной символической обработке, и то, что тело кода-то вытолкнуло из себя, находит место у него под ногами. Объективность – это великая цель человечества, призывающая нарциссизм, под маской Эроса, из грез детства на службу науки, прогрессу, искусству и культуре. Если он остается в детских грезах, и его прыжок не достигает цели, он без боя сдается и сползает в бездонные глубины болезни.

 

III

Что же тогда в реальности означает эта завышенная оценка объектов, которая толкает их от истинной индивидуальности к символу значения? И что соответственно позволяет первичному нарциссическому инстинкту подняться до сублимации? Оба зависят от факта того, что индивид, становясь сознательным, все чаще должен использовать свои инфантильные идентификации косвенно. То есть, ему необходимо спрятать за рядом символических выражений невозможность реальной разрядки. Он это делает путем завышения значения их воображаемых репрезентаций. За счет повышения значения субститут становится символическим возвратом к основе. Идея «значения» символически означает сам предмет. Вопросы значения в целом – это либидные вопросы; только при совместной работе с либидо существует возможность поднять завесу затворничества, которая окружает Других. Все объективные оценки борются с переоценкой и стараются избежать относительности отдельных обстоятельств. Они упорно стремятся к уверенности посредством веры, той веры, для которой «все возможно», даже не связывая ранние фантазии с опытом реальности. Таким образом, наш нарциссизм в своей борьбе за сублимацию и идеализацию превращается в легендарных Тоггенбургеров, которые должны любить своих избранником тем сильней, чем меньше возможность быть вместе с ними. Хорошо известно, что мы никогда не достигаем уверенности без нарциссического согласия внутри нас; если последнее удовлетворено, то ни что не сможет заставить нас изменить наше мнение. Мы можем признать, что наше мнение субъективно, но в то же время мы знаем, что оно абсолютно обосновано. По правде сказать, наш нарциссизм – это ничто иное, как мифическое знание, укоренившееся в эмоциональной жизни, которое устанавливает предел в субъективности как главный принцип нашего объективного существования. Когда какое-либо метафизическое мнение пытается согласовать «Существование» с «Богом», как принцип абсолютного значения, оно не только представляет собой вид нарциссической мысли, но и является образом единства нарциссизма и объективности.

 

Это двойное содержание сразу же замечается в вопросах о смысле жизни, вопросы, которые возникают только тогда, когда под угрозой оказывается само значение нарциссизма, хотя выводы о нем могут делаться, как если быть речь шла о конкретном внешнем объекте. Оптимист всегда будет упиваться жизнью – немного «опьянения» в крови и разуме здорового человека оказывает благотворное влияние – упоение, взращенное в истоках нарциссизмом. Пессимист наоборот же, предположительно оценивающий без либидо и без любви, всегда кажется сбившимся с курса человеку, который движется вперед. Когда элемент нарциссизма слишком сильно овладевает человеком, то его огромная самоуверенность, изобилующая жизнеспособность толкает его к болезненным столкновениям с реальностью. Если же он слаб и уступает реалистической оценке, то никакой успех не принесет ему радости. Жизнь «нормального» человека развивается в этих же двух направлениях, подразумевая, что маниакальные и меланхолические чередования включены в нормальность. Даже в здоровом состоянии эти два противоположных нарушения преувеличивают факты, но даже тогда они имеют большее значение, чем при сдерживании, когда они остаются в стороне от любви и ненависти. Полнота жизни существует в своих преувеличениях в обоих направлениях, в абсолютных оценках значения; жизнь реальна только тогда, когда выходит за границы своих фрагментаций.

 

Влияние нарциссизма на оценку значения становится проблемой только тогда, когда «выгодный» и «катектированный» не являются такими же синонимами, как при рассмотрении смысла жизни. В других случаях подразумевается, что если значение с чем-то связано, то, по крайней мере, самые инфантильные инстинкты, направленные на него, подвергаются трансформации с целью их удовлетворения. Другими словами, символическая идеализация объекта должна сопровождаться сублимирующей обработкой инстинктов – два процесса, которые требуют ясного разделения, как когда-то предупреждал Фрейд. В отношении нарциссизма весьма интересен факт того, что не только объект, но и субъект может «подняться» по шкале значений, - момент, обозначенный Фрейдом в его определении нарциссизма как «зародышевая стадия идеализации». Мы достигаем этой стадии, когда разочаровываемся воображаемыми собой при встрече с реальностью. «К этому идеальное эго сейчас направило себялюбие, которым реальное эго наслаждалось в детстве».[3] Так как с течением времени инфантильные желания не осуществлялись, фактически ограниченные фактами реальности, возникает необходимость иерархического порядка в сфере инстинктов, градации и организации. Наш образ Я, хорошо бы идентифицированный с идеальным, существует вне этой структуры, какие-то его характеристики акцентированы, какие-то сглажены. Мы считаем себя красивыми и великолепными, но мы также должны признать, что существуют противоположные черты – незначительность и невзрачность, и должны обесценить себя при наличии того идеального образа, которым являемся, но являемся не полностью. Мы не должны упускать из виду реактивность по отношению к нарциссизму, какую бы форму она не принимала – религиозную, этическую и иную. Она остается даже при отсутствии влияния внешних факторов – указаний и запретов тех, кто нес ответственность за наше воспитание и учил нас дисциплине в нежной или жесткой форме. Она остается и после изъятия объектного либидо, которое связало нас с людьми, защищающими нас, превратило их в те идеальные символы, которые заслуживают подражания. Мы сами во всем этом принимаем участие. Когда нарциссизм символически улучшает личные характеристики посредством объектной любви и еще больше самоутверждается с возросшей интеллектуальностью и абстракцией, он приближается к своей цели автономной оценки. Если вначале он горячо выразит свою уверенность, «Жизнь сама по себе ценность!», его зрелая оценка прозвучит так: «Единственная настоящая жизнь – это ценность!» И даже эта переоценка ценности, как абсолютная мера, подчиняющая Существование самому себе – хотя значение появилось в первую очередь благодаря Существованию – эта мораль в чистом виде – также высшее проявление нарциссизма.

 

Важность всего этого для меня еще более поразительна, учитывая, на какие глубины основ и мотиваций этики может проникнуть психоаналитическое понимание. Фраза Фрейда «нарциссическая зачаточная стадия идеализации» настолько же далека от зависимости от метафизического понимания психологической реальности, как и от рационалистической позиции, которая всегда предполагает внешнее воздействие, будь то выгода от совершаемого действия или соответственно проигрыш. Фрейд проникает до такой глубины понимания, которая только возможна при изучении человеческой природы, - до уровня сознательного восприятия человеком самого себя, попытки восстановить тотальное единство даже вопреки своим инстинктивным влечениям к послушанию и любви, - таким обходным путем пытаясь возродить первоначальный опыт универсального участия. Если эго, становясь более дифференцированным, позволит влечениям обойти себя, то оно будет вынуждено ограничиться инфантилизмом, потеряет связь с окружающим миром, но не восстановит первоначального состояния «пока еще не сознательного» ребенка. Естественно, такая интернализация величайшего блага найдет свою реализацию в фантазиях, мы можем стараться достичь ее, но, с другой стороны, мы понимаем, что то, что мы настойчиво удерживаем, вследствие своего безусловного характера, должно выйти из нашей собственной сущности. Так оно и есть: мы сами себя разочаровываем и на себя же сердимся. Тот, который не одобряет, и тот, который убежден в своей идеальной оценке, неразлучно соединены внутри нас; нарциссический источник любви не исчерпан. Поэтому невротик, который живет с постоянной неуверенностью в себе, не многим отличается от того, чьи богоподобные претензии граничат с иллюзиями. Настоящая этика, нравственная автономия находит компромисс между указанием и желанием, несмотря на то, что по существу, пытается избежать этого компромисса. Желаемая цель становится недосягаемой из-за налагаемых строгих идеальных ценностей, но требования опираются на первоначальную фантазию о всеобъемлющем и обеспечивающем поддержку Существовании. Компромисс в явной форме нарушается в самых жестких моральных институтах – и особенно в них – сформировавшихся в скрытой связи между долгом и желанием, этикой и религией. Как никакая религия не может существовать без сильного нравственного вектора (как, например, то, что ребенок должен уважать своего отца), так и ни одна независимая нравственная позиция не может обойтись без обещания теплых материнских объятий. Все, что мы называем сублимацией, зависит от этой возможности, - так мы можем сохранить что-то от этой последней близости либидной позиции в отношении самых абстрактных и в наименьшей степени личных вещей. Уже одно это запускает процесс, в результате которого «сексуальная энергия, вся или частично, сходит с сексуального пути и направляется на другие цели». В религиозной практике у человека, склонного к почтению родителей, объектное либидо, поначалу обращенное на родителей, попадает в нарциссическую струю, и является великолепным проявление нарциссизма: две энергии объединяются во славу Бога, властелина всего, и в тоже время самого близкого и дорогого. Требование, которое нанесло большой вред объекту любви, тем, что личное должно стать бесплотным, принять абсолютную символическую форму, - творит невероятное: Бог, символ символов любви, становится человеком.

 

Следовательно, даже человеку, освободившемуся от обычных религиозных идей, в его попытках сублимации требуется ориентир, элемент которого будет эффективным посредником к религии, такой нарциссизм, который уверенно двигается в направлении идеализации. В ином случае его попытки могут просто привести его к отдалению от себя. Искренне верящий в то, что когда-то было для него самым ценным, он может увидеть, как все это пролетает высоко над ним, и поднимает его только до того уровня, чтобы он мог увидеть свое слабое Я, полное стыда и возмущения. И вместо полета, которого он так жаждал, ему придется тонуть в муках виновного сознания. Нужно серьезно воспринимать предупреждение Фрейда: сублимирование сверх чьих-то способностей приводит ни к совершенству, а к неврозу.

 

Еще раз хотелось бы подчеркнуть, как глубоко и рассудительно подходит Фрейд к пониманию нравственных проблем, применяя психоанализ к сознанию вины. Ответ на вопрос может быть найдет, не прибегая к метафизическим предубеждениям и внешним утилитарным решениям. Остатки нашего нарциссического величия лежат в основе нашей моральной гордости, выше и дальше - движений эго, адаптированного к реальности; тот, кто не успевает двигаться в энергичном ритме, остается незамеченным в стороне. В итоге такой человек рассматривает себя с точки зрения того, что он считает стоящим, но не может достичь; ему придется подавить свою природу и отказаться от этого, но ему не удается освободиться от этого. Этот процесс относительно безобиден при условии, что это всего лишь результат дисциплины, самостоятельно устанавливаемой из страха наказания или по причине послушания в случае безответной любви к другому. Если вопрос касается нарциссических основ нравственного поведения, тогда чувство вины и покаяние – это всего лишь иное название для болезни. Значит все неврозы – это неврозы вины. Для этой болезни характерно то, что человек чувствует себя отделенным от своего рода самоуважения, которое строится на здоровье и безопасности инстинктов; и это несмотря на то, что они вызваны сознательным желанием, скорее всего по причине сверхчувствительности их совести, и по этой же самой причине они держат свои настойчивые импульсы под замком. У психотика дальнейшее расщепление приводит к разрушению, его совесть не работает, его инстинкты безудержны, и только его негативная диспозиция в отношении реальности препятствует его действиям и удерживает преступления в рамках фантазий. Но даже невротические страдания могут принять иронический оборот, если эго слабеет и становится бессильным, безучастный обозреватель восстанавливает свою критическую функцию после того, как поддался репрессии и дезорганизации. Далее он обречен вместо реальных картинок мира созерцать механизм самой примитивной разновидности нарциссического загадывания желаний, проявляемого в бреде, - чем-то напоминающего сновидения здорового человека.

 

Я сделала это кажущееся отступление, так как, на мой взгляд, можно провести аналогию между понятиями «невротик» и «психотик», существующую в пределах нравственного поведения. Совершенно независимо от чувства вины, эго сталкивается с упущениями и вознаграждениями, а также чувством разочарования в жизни и существовании. Мы признаем свои недостатки не с лицемерием или смирением, как если бы они были внешними, мы ранены во время первой привязанности, которая выживает в нашем нарциссизме. Безусловно, это больше проявление инфантилизма, чем совести под властью эго,- которое может добиться своего собственными силами, - и оба могут продолжать существовать бок о бок. Я помню из своего детства, и временами позже, это было абсурдно, но у меня на душе кошки скребли, когда я сталкивалась с разочаровывающими недостатками других; «морально» они доставляли мне больше боли, чем мои собственные. В чем польза от совершенствования себя самого, если совершенствование не является обязательство для каждого, включая тебя? Я была вне себя от радости и признательности всякий раз, когда такие убеждения подтверждались, и я молниеносно освобождалась от укоров совести по поводу того, как я сама выглядела.

 

Как бы по-детски это не звучало, все-таки это иронично, что наша другая сторона, сознательная, в своих моральных стремлениях освободиться от эгоизма, должна быть озабочена собой, ей никогда не позволено забывать о себе, ни в печали, ни в радости. С моральной точки зрения поведение можно разделить на два вида: поведение, проистекающее в основном из ценностей, сознательно предписанных эго, центром которого является причина эго; и поведение на основе старых идентификаций, сконструированных нарциссизмом, пока еще нравственно не переработанное в желаемые фантазии. Последнее, без сомнений, выполняет важную функцию: становится очевидным, что любая мораль получает свои основные черты – безусловность, абсолютность, универсальность – из первичных нарциссических запасов, всегда готовых к расточительству, и поддерживающих наши «морали» на такой сомнительной основе. И эти две стороны нравственного парадокса сложно обойти. И аскетическая дисциплина, и строгое соблюдение, и окончательный отказ от реальности – все возвращается к своему нарциссическому соучастнику, который научил нас соблазнительному, наглому заявлению: «Игнорируйте мир, он ничто!» С другой стороны, моральный абсолют должен принимать во внимание все возможности, все реальности, все перемены жизни, учитывать все сложности, так как он – абсолют – существует во имя человечества, его мечты о радости и спасении, от детского себялюбия до чистого эгоизма первого после Бога, самого штурмующего Небеса. Эта особенность моральных норм заключается в ее абстрактности, в основе которой лежит нарциссизм, а строгая величественная манера нарциссизма в моральных формах создает путаницу противоречий, и мы можем утверждать, что тот, кто положил начало этому существованию, связав в единую нить все неопределенности, действовал весьма схематично.

 

Я бы хотела добавить еще кое-что: а именно то, как все это обуславливает мою высокую оценку и уважение к моральному явлению в человеке. Это единственный путь, которым оно может достичь уровня творения в поисках закона, правил и заветов. За счет конфликта внутри этого парадокса, а именно – реализации безусловной абсолютности только посредством индивидуального существования – оно становится творческой деятельностью par excellence, исполняя то, что «нигде и никогда не происходит». Когда нравственное проявляется в бескомпромиссных правилах, во взаимопроникновении норм и запретов, тогда автономное существование получает основательные принципы. Не сложно понять, что акцент сильнее делается на установках и законе, когда необходимо блокировать тайные желания. Однако, мораль, в каком-то смысле этого слова, остается «неписаной», и фактически поэтичной, так как в своих проявлениях несет отпечаток мечты, которая является принадлежностью поэтического изобретения. Поэт поет, когда мечтает, а нравственный человек делает почти то же самое, осмеливаясь со своими мечтами придти в реальность, подвергаясь действию беспорядка и случайности. Здесь и есть чувство собственного достоинства, которого он достигает, - фрагментарное и неполное, какими должно быть. Мораль – это авантюра, самая большая ставка нарциссизма и его величайшая отвага, его образцовый риск и прорыв в жизнь предельной смелости и безудержности.

 

IV

В искусстве, художественном творчестве, в любой деятельности возвышенной, нежели практической, не приходится сразу определять следы инфантильного нарциссизма, как мы это делаем в случае объект-катексиса и ценностного суждения. Здесь след идет от самого начала и до конца, оценивая и катектируя с нарциссизмом. Этот метод будет в нашем распоряжении всю нашу жизнь, в любой момент, с каждым ощущением, как бы тщательно мы не старались избавиться от него, логически и практически адаптируясь к миру, определенному эго и реальностью. Самое большое, что мы можем сделать, это с помощью воспоминаний вернуться в мир, где внутренний опыт и внешние события символизировали одно и тоже явление.

 

В данном случае «воспоминание» означает нечто иное, чем «память»; Фрейд так сказал о памяти: «Она полностью зависит от сознания, и должна быть строго разграничена от следов памяти, где фиксируется бессознательный опыт». Мы должны рассматривать следы памяти как функциональные объект репрезентации, а не как абстрагированные от них репрезентации мира, которые являются просто семантическими условными обозначениями, которые мы удерживаем с помощью памяти. Наивысшая точность, которой способна достичь самая лучшая память, может быть обратно пропорциональна чистоте воспоминаний, которые существуют в актуальной связи с чувственными ощущениями, и поднимаются в сознание только в процессе жизни. У нас «есть» память, но мы «являемся» воспоминанием. Отсюда и лишенная художественного вкуса природа простой копии, отсюда и отказ от нее ребенком и первобытным существом до тех пор, пока они все еще способны принимать реальность посредством фантазии или принимать фантазию за реальность. Заранее установленная иллюзия движения в кинофильме является противоположностью вспоминаемого движения. Может случиться даже такое, что фильм, приходя на помощь памяти с безупречно реконструированным прошлым, оказывает смертельное влияние на реальные воспоминания, дезорганизуя и разрушая их целостность. Воспоминание, в некотором смысле, никогда не является просто практическим достижением, оно всегда поэтическое. Это, так сказать, кусочек поэтического таланта, сохраненный для каждого из нас. Это одновременно и результат прошлого, которое, создавая дистанцию, подает нам сознательную перспективу и постоянно обновляемую активность и аффективность, даже если они не действуют в согласии, как это происходит в поэтической работе. Поэзия – это продолжение детства, той жизни, которую взрослый должен положить на алтарь практического существования. Поэзия – это усовершенствованное воспоминание.

 

Ничто так глубоко не проникает в отпечатки детства, как раскрытие вытесненного, и ничто так сильно не стремится к освобождению с помощью воспоминаний, как жизнь в детстве, даже если оно все еще ограничено требованиями и запретами взрослых. Более поздние вытеснения цепляются за младенческие, формируя сокровищницу следов памяти, куда нет доступа нашему сознанию, и притягивают к себе все то, что было изъято из сознательного выталкивающей силой вытеснения. Существует вероятность того, что истерической амнезии может и не быть без инфантильной амнезии.

 

В своей ранней работе «Поэт и фантазия» Фрейд рассматривал искусство как особый токсин вытеснения, что вызвало недовольство в творческой среде, в основном из-за поверхностного толкования. Слишком много внимания уделялось заявлению того, что искусство является гарантом исполнения желаний, которые в ином случае могли бы осуществляться в болезни и преступлении. Такая точка зрения полностью игнорирует разделение Фрейдом сознательных и бессознательных желаний. Художник в последнюю очередь достигает исполнения своих личных желаний, и как личность творческая он является нам из его исполнения, а не в поисках его. Благодаря своему временному удалению в примитивное укрытие, которое в ином случае расщеплено на субъект и объект, он абстрагируется от солипсистского уединения и погружается в творческую работу. Уже одно это делает возможным и подтверждает подъем вытесненного, это освобождает его импульсы до такого уровня, когда они были эго-синтонны в пределах цензуры сознательного. «На основе совокупности этих факторов бессознательное становится эго-синтонным… в ином случае без изменения занимает место в вытесненном. Эффект бессознательного в данном взаимодействии очевиден; укрепленные стремления проявляются … как отличные от нормальных – они дают возможность особой законченности…»[4]

 

Причина тому в том, что мы возвращаемся не к индивидуальному эго, а к всеобъемлющим существенным элементам детства, на чем и базируется общественное наслаждение искусством. У поэта его публика внутри его, она с ним. Удивительно, что в нравственном поведении универсальные ценности могут морально устанавливаться только в индивидуальном случае, и что в этой внешне парадоксальной манере может проявляться особая творческая значимость морали. Также странно то, что при большой личной включенности в работу, художник полностью осознает универсальность, чтобы по-настоящему реализоваться. То, что казалось субъективным, становится звеном объективной реальности. Соответственно, и в творческой деятельности: чем легче ее победное исполнение, тем решительнее достигается личная особенность, выраженная либо в физическом, либо в психическом виде. Таким образом, это сродни эмбриону, рост которого приводит к перемещению и давлению в материнском теле и может даже стать причиной того, что по его венам будет разливаться яд. Часто художник пробуждается от своего абстрактного состояния, как от навязчивости, получает возможность сосредоточиться на том, что ему нравится, и свободно вернуться к своим личным и объективным желаниям. Естественно, он может почувствовать изменения, произошедшие вследствие полученного опыта - словно большая часть того, что его до сих пор занимало, закончилось, словно процесс переоценки сделал заметным то, что ранее было едва различимо, превратив старое в новое, а новое в старое.

 

У данного вопроса интересные сексуальные аспекты. Сексуальность находится в центре творчества и участвует в концепции, но настолько, насколько она была переработано во что-то свободное от личной чувственности. Это центр, полностью перемещенный относительно личного окружения. Стоит этому процессу хоть немного измениться, осуществление личной фантазии означает моментальное прекращение творческой деятельности. Художник должен быть способен регрессировать на инфантильный уровень, оставаясь полностью восприимчивым к телесным стимулам, - но и здесь его поведение должно быть «творческим». Доля эроса в духовной работе, - то, что Фрейд продемонстрировал ценой жесткой цензуры, - это часть нашего древнейшего опыта; само собой разумеется, что такое участие возможно тогда, когда сексуальность сохраняется в своей инфантильной форме. Но она может достичь творческой значимости только под щитом вытеснения, которое способствует освобождению первичных инфантильных полиморфных влечений, вместо процесса созревания и генитализации. Кто-то может сказать, что художественная деятельность снимает кожуру материальности с плодородного семени, которое впоследствии прорастает и получает полное развитие в самой работе. Говоря словами Эрнеста Джоунса, «рассматривая стремление художника к красоте нельзя игнорировать фундаментальную роль, которую играют примитивные инфантильные интересы; реакция на них лежит за стремлением, а их сублимация за той формой, которую принимает стремление».[5] Как желание, так и реакция должны играть важную роль.

 

Шопенгауэр на этой идее построил свой знаменитый эксперимент: податься сексуальному возбуждению, а потом на пике возбуждения резко перейти к умственному труду. Хочется верить, что подобные эксперименты действительны не только при взаимодействии с сексуальной активностью, но и со всеми остальными инстинктивными действиями; например, стимул, обозначенный как «плохой», которому мы можем безнаказанно уступить только в беззаботном младенчестве. Чисто аморальнее желания, едва переведенные из недифференцированного состояния нарциссизма в жестокий лимитирующий эгоцентризм, могут в результате этого перевода сохранять возможность реализоваться не только на практике, но и в творческом воображении. Только в этом смысле «плохой» сексуальный элемент увеличивается в творческом человеке. Когда Гёте заявил, что он не знает «ни одного преступления, которого не мог бы совершить», это было замечание ни какого-то конкретного человека, а самого типичного, принимающего инфантильную целостность, совершенно точно направленного по пути художественной формы, и в то же время подвергающегося риску. «В связи с этим мы можем понять, как происходит так, что объекты, которым люди отдают предпочтение, их идеалы, происходят из тех же восприятий и того же опыта, что и объекты, к которым они питают отвращение, и что изначально они едва отличались друг от друга».[6] Если человек поскользнется и выпадет из творческой ситуации, он со страхом обнаружит, что находится между ничем и ничем: он не защищен ни своей работой, ни реальным миром, он становится сомнительным как в критериях других, так и в своих собственных, т. е. в практическом взгляде на свой собственный внутренний мир. Хотя из-за застоя и помех в работе художник может показаться невротиком, основная предрасположенность к эффективности находится в опасной близости с психотической организацией. Мне не раз приходилось сталкиваться в моих наблюдениях с тем, с какой легкостью происходит возвращение к сексуальному инфантилизму при непредвиденной остановке продуктивной деятельности, что подтверждает замечание Фрейда: «В сексуальности наивысшее и наинизшее наиболее взаимозависимы». [7] Отсюда и наши мыслительные способности, то, что мы видим, может быть не просто вопрос временного прекращения, а реальное выпадение из мыслительной активности. В такой ситуации требуется пауза, временная остановка, передышка сознательного, в то время как тайно продолжается работа, это сравнимо с отступлением зимы, когда внутри стволы деревьев наливаются соком, а внешне без листвы выглядят грустными. Мы судим себя с позиции того взгляда, который направили на себя, едва переступив порог младенчества, и это суждение, испытующий взгляд, - самые резкие и безжалостные, так как на этом уровне наши инстинкты сдержаны и укреплены. Это сродни тому, что художник должен заново прожить весь рай и ад детства.

 

Для нас отдаление от эго без каких-либо последствий возможно лишь в период наших незначительных ночных психозов, удивительной поры ночного творчества, сновидений, часто сравнимых с примитивными произведениями искусства. Сновидение своей объективностью представленного содержания напоминает творение, - пытаясь внести ясность убедительной формы в кажущийся беспорядок. Но даже и это не является его самой сильной творческой чертой: сила сновидения – отдавать должное вещам, не находясь под влиянием нашего личного предубеждения. Вспоминается вопрос, заданный Лихтенбергом: почему даже писателю не удается воплотить в жизнь иные черты со знанием дела, соответствующим образом и без влияния его собственных предрассудков в то время, как сновидение это делает без труда. Мне кажется, что это одно из убедительных доказательств того, что в здоровом, нетронутом нарциссизме действует транссубъективная сила; т.е. посредством творческой деятельности путем исполнения желаний достигается неумышленная цель нашей глубокой идентификации с тотальностью, так как только творческие способности соответствуют ее импульсам. Как в явных, так и в латентных сновидениях можно обнаружить такого рода элементы, выходящие за пределы личных желаний сновидца, которые заставляют его придти к финишу вторым из уважения к другим. Эти элементы ведут к универсальной емкости нарциссизма. Но во время сна Гомер спит - тот, который должен извлекать из этого всего выгоду. В мечтах, напротив, сила рефлексии не спит, и поэтому может облегчить наблюдения за содержанием мечты; но справедливо и то, что нарциссическая идентификация отсутствует, а вместе с тем без труда, хотя и ненамеренно, появляется объективность. Желания эго берут верх и, пассивно отражая Я, прекращают активное стремление к форме. В искусстве также существуют моменты, когда сновидения или мечты выдают свое присутствие – в моменты, когда сознание недостаточно оперативно, или в случае неэффективности вытеснения эго. В это время весьма эффективно применение анализа, принимая во внимание, что идеальная художественная реализация ускользает от наших подсчетов, мешает уловить направление и поворачивается обратной стороной многоцветного гобелена.

 

Независимо от вопроса о таланте, - к которому рассмотрение проблемы творчества должно вернуться, - понятно, что компульсивное влечение к объективизации в нарциссической идентификации – это основа всего творческого процесса. Производительная сила, стремление к форме появляется в его могуществе из недифференцированного единства пассивного и активного. Мы не осознаем этого процесса из-за промежуточного отвлекающего влияния нашего сознания. В языке единство раздвоено, хотя в биологии мы признаем «чувствительность к раздражителю» и «реакцию» тождественными понятиями, обозначающими живой процесс. Так как художественные произведения должны прокладывать себе путь за пределами практической жизни в рамках своей собственной реальности, их особым экспериментальным атрибутом становится воспроизводимость. Стать формой – это значит, до самого конца оставаться структурно неизменным, существуя в наличии, так, чтобы в каждой внутренней копии и оценке все излагалось живым. Дети, исходя из живости своего фантазийного мира, понимают это лучше, когда настаивают на пересказе истории в прежних деталях, принимая любые изменения за «ложь», вызов реальному существованию. Такое уважение к форме, которое по форме признает основной смысл, и наоборот, позволяет детям казаться художественно более одаренными, чем они есть на самом деле. У них в буквальном смысле больше «пространства для игры» в пределах логической и практической реальности, они еще не окружены реальностью со всех сторон, им не нужно убирать первоначальную концепцию из своего мира и изгонять свое эго в совершенно иную категорию. Также и художник счастливо бы проживал свою работу в своей игре, так, как она ему была дана, если бы ему не нужно было ее передавать, на подобии того, как сновидения можно уберечь от исчезновения только посредством «вторичной обработки». Произведение искусства не появляется на свет благодаря частичной проработке, оно само по себе существо, которое необходимо очистить от пелены, скрывающей его, способной вмиг сгуститься и стать почти непроницаемой. Вот что делает работу изнурительной и является причиной спешки и беспокойства. Существует три элемента художественного творчества: борьба с вытеснением, которое необходимо преодолеть, опасность скатиться в инфантильную материальность, а также поспешность и чрезмерное напряжение. Иначе работа была бы проводником в блаженство, наслаждение невероятной полнотой единения упоения и умиротворенности. Недаром радость, как глашатай, объявляет о подобных событиях еще до того, как наше сознание узнает об их приближении, - в противовес иным радостям, которые мы признаем более или менее обоснованными, и, как и в случае с маниакальной радостью, внезапное исключение его напоминает нам больше патологическую меланхолию, чем нормальное горе. Только в творчестве вы найдете цвета и формы, с помощью которых божественное приближается к земной форме. И если человек принимает Бога как создателя мира, он это делает не только для того, что объяснить существование мира, а также существование божественной – нарциссической - реальности. Какими бы безнравственными и порочными не звучали бы наши слова, вера умерла бы только тогда, когда сам Бог отказался бы стать миром и его работой.



[1] Фрейд: Метапсихологическое дополнение к теории сновидений

[2] Фрейд: Инстинкты и их чередование

[3] Фрейд: О нарциссизме

[4] Фрейд: Бессознательное

[5] Джоунс, Эрнест: Исследование связи между этикой и религией. Очерки по прикладному психоанализу, 1923

[6] Фрейд: Вытеснение

[7] Фрейд: Три очерка о сексуальности

 

 

Психоанализ  |  Доклад "Бизнес структура сквозь замочную скважину"  |  Кризис: спасение утопающего – дело рук самого утопающего  |  О галлюцинациях, У. Бион  |  On hallucination  |  Деньги. Инвестиции. Стресс  |  Контроль. Свобода. Дисциплина  |  Почему финансовый кризис был неминуем  |  Двойная ориентация нарциссизма  |  Нарциссизм. Понятие и термин  |  Психология старения  |  Сила любви
 

 

Запись на консультацию:

 
+7 (926) 521-36-24 
Skype: elenaurb1
 
 

Не зарегистрирован


Вход
Забыли пароль?
Регистрация

Детский интернет 

 

  

 Мечтариум

 

  

 

 

 

Rambler's Top100

Медицинская доска объявлений. Каталог сайтов и досок объявлений.

Психология 100

Психотерапевтическая группа · Английский язык · Новое на сайте · Карта сайта · Контакты · С душою о разном
Урбанович Елена Владимировна, все права защищены.
ВебСтолица.РУ: создай свой бесплатный сайт!  | Пожаловаться  
Движок: Amiro CMS